#40. Намечено пунктиром
Письмо о нежеланной способности видеть больше, чем хочется
Привет, месяц выдался трудным, но пропускать не хотелось и потому отправляю в самые последние его секунды. Рассылке исполнилось три года — она началась в мае 2023 года, за сезон до начала диссертации (вздох). Я рад, что она продолжается, и спасибо вам, что выбираете читать.
В темно-сером небе повисают облачка, под ними грохочет. По блестящей брусчатке бегут запыхавшиеся подростки. В Кембридже последняя ночь перед началом зимнего триместра. Из самого его центра, с рыночной площади, они разлетаются в стороны: кто еще выпить, а кто предстать перед родителями, чтобы виновато смотреть себе под ноги. На меня вылетают девушки лет четырнадцати. Одна (дутый пуховик, волосы вспушены) резко тормозит. Впившись взглядом глаза в глаза, требовательно кричит: Do I look sober? Соууу звучит, будто крутанули рычажок фланжера влево, а потом - бааа - справа.
Говорю: You do, but only from afar.
Девушка выпаливает fock, из рук у нее вылетает телефон и, погромыхивая, прыгает по брусчатке. Я очень ее понимаю.
Когда на улице было минус семнадцать, на часах восемь, а мне тринадцать, я разгоряченный поворачивался к какому-нибудь приятелю и спрашивал “ну как я”. Ответ несильно меня успокаивал, потому что я знал правду. Правда была такой: самогон, проглоченный наскоро в четыре часа дня, продолжал во мне жить. Он отзывался на каждый шаг, накренивал желудок, выдавливал на щеки нелепый румянец. Спасти меня могло лишь письмо в почтовом ящике. Ухватив его, я мог ввалиться в квартиру, протянуть руку, воткнуть письмо в мамину ладонь, добежать до ванной, почистить зубы, забежать в комнату, закрыть дверь, — и растянуться на кровати. Я мог надеяться, что уверенно выкрикнутое “Сейчас сделаю домашку и выйду” выиграет мне еще полчаса, я отлежусь, а там злые чары рассеются. Потому я приветствовал счета от управляющей компании, вестники здорового образа жизни, еженедельники с ТВ-программой и редкие письма от дедушки с бабушкой. Каждый конверт позволял мне стать связным, который отвлекает внимание от главного сообщения — себя.
По ночам рыночная площадь Кембриджа захвачена подростками. Где днем цветастые баннеры, котлы с эфиопским варевом, банки с колумбийским кофе и желтые пенсионерские шляпы из соломы, — ночью пустые металлические коробки, сваренные из толстых труб. Подростки перетекают из коробки в коробку, толкаются, целуются, взрываются смехом, вздымают облака арбузного пара. Этими ночами они взрослеют. Днем место вечерней драки или ночных поцелуев оборачивается книжным развалом, отделенным от других торговых точек незримыми линиями.
В конце зимы я оказался на этом развале. Пришел туда с приятелем-шрифтовиком. На развале я не бывал — всегда, если видел его, напоминал себе: “допишешь диссертацию, и надо уезжать, куда девать книги,” но в этот раз затянуло за компанию. Шрифтовик погрузился в сличение шрифтов, а я увидел сборник Филипа Ларкина High Windows.
Когда-то его стихи мне нравились, и недавно он вернулся в поле видимости — на последней книге Джулиана Барнса, на первой обложке цитата Ларкина: A mesmeric original. Подумал: можно, — поверил руке и раскрыл сборник. Взгляд упал на стихотворение в трех четверостишиях, — каноническое, очень страшное:
This be the verse
They fuck you up, your mum and dad.
They may not mean to, but they do.
They fill you with the faults they had
And add some extra, just for you.
За неделю до своего четырнадцатилетия и спустя неделю после маминого дня рождения я взял тридцать рублей карманных денег и вложил их в поллитра самогона и несколько упаковок сухариков “Три корочки”. Привычный для нашей компании киоск почему-то не работал, и самый взросло выглядящий из нас пошел на разведку в соседнюю точку, — чтобы басом и щетиной убедить новую усталую женщину, что он вправе приобрести сорокаградусный самогон в бутылке из-под газировки “Дюшес”. Убедить удалось, и уже в три часа дня пять обалделых подростков слегли в снег, втаращились в облака и стали обсуждать величие группы Rammstein. Но соседний киоск означал, что нас ждал новый продукт, и мы не были к нему готовы. Прошлые самогоны притупляли бдительность, но оставляли на месте связность. Этот же принес с собой пунктир. Стройное рассуждение о Тиле Линдеманне разбилось на отдельные линии, потом и те разлетелись, и осталась темная яма, куда я упал. Вылезти удалось лишь чтобы увидеть, как выкашливаю розоватые сухарики “Три корочки” на белый снег. Приятели куда-то делись. Вновь яма, и вновь я выбрался из нее, чтобы увидеть себя невнятно идущим по невнятно вытоптанной тропинке сквозь сугробы. В конце тропинки мигал пуховик женщины, она с участием говорила “Мальчик, тебе плохо,” — мальчику было плохо, но ответить он не мог, он вновь падал в яму, и туда же летели сугробы.
Второе четверостишие у Ларкина такое:
But they were fucked up in their turn
By fools in old-style hats and coats.
Who half the time were soppy-stern
And half at one another’s throats.
Следующее включение — я у дверей квартиры, хочу упереть острые локти в острые коленки, но на мою беду они мягкие. К сожалению, в руке нет письма. Сил позвонить в дверь нет. Спросить “как я выгляжу” тоже не у кого, да и в том, что выгляжу так себе — уверен капитально. Меня подбирает отчим, которому я уверенно сообщаю, что отравился сухариками. Отчим мягко и с пониманием посмеивается, а вот в глазах матери, встречающей меня, каленая белая ненависть. Я не знаю, почему так.
Я думаю, что я не знаю, почему так.
Ненависть эта гудит как ЛЭП, но касается не меня, адресат этой ненависти поколением выше. Но пока это неясно. На мое “Мне плохо” я получаю пятилитровую банку раствора марганцовки. Розоватая жидкость бьется вначале о стенки банки, потом о мои щеки, и я выполаскиваюсь до пустоты. Остаются только трезвость и стыд. Я ухожу в комнату и закрываю дверь. Я знаю, что баланс сил нарушен, и что уже не получится просто отлежаться и сказать про домашку.
Годы спустя, обсуждая этот случай с мамой, узнаю, что гудело и зачем. Тайна проста и очевидна. Мой отец — алкоголик. У кого-то в семье принято выпить рюмку в честь дня рождения, и так могут все в этой семье, и это событие у каждого останется ординарным, вплетенным в канву событий, которые плотно подогнаны друг к другу. У кого-то — у нас, — так нельзя. Если отец это сделает, то подогнанность расклеится, и из рюмки пойдет пунктиром намеченная линия, и с каждой следующей рюмкой пунктир будет напитываться цветом, становиться непрерывным, и в конце концов выведет совсем другую канву, которую никому бы не хотелось. Например: у квартирной двери на бетонных ступеньках будут поблескивать белые отцовские зубы, существующие теперь отдельно от него.
Мама старалась вначале признать его болезнь, потом спасти. К счастью, еще через некоторое время она изменила вектор приложения усилий и подала на развод. Но умение видеть, куда ведут события, осталось с ней. Это такая супер-сила, она действует помимо твоей воли. Там где другой видит ординарное событие, ты видишь, как из него выталкивается пунктирная линия, и куда она заведет, видишь тоже. Думаешь, что видишь. Где мой отчим увидел подростковую инициацию — каждый подросток да “отравится сухариком,” это часть жизненного цикла, — мама различила пунктир, ведущий из моего тринадцатилетия прямиком в канаву и мир пьяной слезливой жизни. Ее ненависть несла упредительный характер. Легче не было.
Третье — финальное — четверостишие у Ларкина устроено так:
Man hands on misery to man.
It deepens like a coastal shelf.
Get out as early as you can,
And don’t have any kids yourself.
Я ковыряю кроссовком брусчатку. Ноздреватые странички Ларкина заливает солнцем, оно же кусает мне шею. Прибрежная зона, где Ларкин норовит оставить читателя одного, желательно на всю жизнь — And dont’ have any kids yourself, — это пространство комфортной неразрешимости, нигилизм типа крутого взрослого. Не умножай печали: живи, а потом кончись. Это нарочито мудрый совет. Мне больше по душе мир, где дети появляются и становятся подростками, которые, да, увы, не защищены ни от родительской выволочки, ни от собственного взросления. Мир, где это нормально. В котором можно, запыхавшись, обратиться к незнакомому взрослому и искренне спросить: do I look sober? — даже если знаешь ответ.





От самогона меня защитило только следующее десятилетие. Спасибо за такое личное письмо, пожалуйста, береги себя, чтобы не заканчиваться как можно дольше.